Михайлиха была худая скуластая баба, на вид Матрениного возраста, но седины и морщин было больше, чем у матери. Позднее выяснилось случайно, что она Ирина ровесница. Сын ушел на фронт, так же, как и оба племянника. «А муж тоже на фронте?» — «Кабы с голоду не помер восемь лет назад, был бы на фронте; куда ж деться». Больше Ира вопросов не задавала, озабоченная только одним: как бы скрыть недоверие на лице. Она очень хорошо помнила голод в Ростове — тогда, давно, в первую войну; ей четырнадцать было. Но здесь — от голода?! Коля так рассказывал о Советской России, что становилось ясно: лучше страны не бывает, поэтому поверить в голод было просто невозможно.
Пришлось поверить, и намного скорее, чем хотелось бы.
Денег не было, только в кармане помятого пальто нашлась одна тридцатирублевка, скатанная трубочкой. Выкапывали на огороде картошку, варили, пекли; дети получали в школе какой-то суп. Ирина пыталась устроиться на работу, но председатель только мотал головой, озабоченно помаргивая. Часто заходила Михайлиха.
— Ты какую работу-то работала там, у себя? — Теперь уже Ирине не показалось: последние два слова, как и прежде, прозвучали недоверчиво.
Ира пожала плечами. А какую она не работала? Но разве объяснишь вот так, стоя по другую сторону одолженной тебе грядки, про табачную фабрику, парфюмерный магазин, пекарню, модное ателье, чулочную, будь она проклята, фабрику, с которой она в слезах бежала домой, сжимая в руке деньги, так нужные сейчас!..
— Портниха я.
Михайлиха взглянула удивленно-недоверчиво:
— А хоть бы и портниха — шить-то не с чего; бумазею негде взять.
Перешагнув через грядку, хозяйка привычно зашла в дом и загрохотала на полке какой-то утварью. Она брала в руки то одну, то другую посудину, что-то откладывая в сторону; откуда-то выполз таракан. Тайка шарахнулась с криком.
— Чего ж ты голосишь, милая моя (Михайлиха выговаривала: «милма»), — хозяйка кинула на девочку насмешливый взгляд, — где невеста, там и тараканы. Другая бы спасибо сказала. — Потом, повернувшись к Ирине: — Ты мне кацавейку, часом, не поправишь? Стрепанная больно, а холода на носу. Если что надо, так я у сестре, — и вышла.
— «К сестры, у сестре, невеста, милма», — передразнила Тайка. В свои двенадцать лет она была строптивой девочкой с хмурым взглядом и обиженно надутыми губами. Передразнила так смешно, что Левочка расхохотался. Потом отложил книгу и спросил:
— Мама, а хлебушка нету?
Не было.
На следующий день Ира снова побежала в контору. Председатель на этот раз встретил ее иначе:
— Нашел я тебе работу: ночной сторожихой пойдешь?
Она возликовала, но все же спросила:
— А куда?
— «Заготзерно», там ночью никого нету. Пойдешь, что ли?
— Пойду! А за какой год?
— Чего?.. — Председатель поднял голову от серой разграфленной бумаги и посмотрел прямо на нее, мелко и часто моргая, точно заикался глазами. Из-за этого странного дефекта невозможно было поймать его взгляд.
Ирина повторила:
— За какой год зерно, за этот или… за прошлый тоже?
Председатель насторожился и заморгал еще чаще:
— Тебе знать незачем, твое дело будет сторожить. Знаешь, где «Заготзерно»? Сегодня в ночь и выходи.
— Найду, — обрадованно схитрила Ирина, — во сколько приходить?
— Обожди, — он вышел из-за стола, — я сейчас.
Вернулся с двумя плотными мешочками, каждый величиной с буханку:
— Проелись, — произнес без вопроса. — Тут на первое время хватит, только хлеб не пеки, — и сунул, помаргивая, мешочки прямо ей в руки.
Вот и хлебушек, думала Ира, подходя к дому, дай Бог здоровья председателю. В деревне его называли просто Терёхой (а за глаза и Моргатым), но то свои, а для нее он был Терентием Петровичем. Оставалось решить две загадки: почему нельзя печь хлеб и… место работы.
Второе выяснилось, как только дети пришли из школы: не зерно за какой-то год, а заготовка этого зерна, для краткости — Заготзерно. Еще раньше заглянула Михайлиха и долго вертела преображенную Ириными руками кацавейку, если эту неуклюжую громоздкую кофту на вате можно было назвать таким разудалым словом. Не было на ней ни затейливого шитья, ни меховой опушки, зато заплат хватало с избытком, а подкладка протерлась в нескольких местах, обнажая темную и жалкую сбившуюся вату, вылезающую из прорех. Правда, так выглядело это облачение до Ириного вмешательства, а сейчас, когда Михайлиха требовательно крутит его и перебрасывает с руки на руку, охотно верилось, что, если это и не настоящая кацавейка, то уж в отдаленном родстве с таковой явно состояло. Подкладка, обтерханные рукава и борта были обшиты плотным темным сатином, а из захваченных второпях обрезков шерстяного сукна удалось скроить новый воротник и накладные карманы, так что если прищуриться, уговаривала себя Ира, кофта как кофта.
— Ишь ты, лучше новой! — восхитилась Михайлиха. — То-то бабы мне завидовать будут. А я ребятам молока принесла, да и на затируху хватит. — Она запахнула обновку, хозяйственно погрузив руки в карманы. У дверей оглянулась: — Ты затируху-то знаешь, как делать?
Да уж справлюсь, в Ростове досконально научилась; это не «Заготзерно», молча парировала Ира, а руки уже ловко растирали… нет, затирали муку — темную, грубого помола, да слава Богу, что такая есть, — с кипятком. Нашлась луковица и сделала маленькое чудо: запахло супом. Не настоящим, конечно, супом, — во всяком случае, не тем, что остался на плите в день их отъезда, — так ведь и они уже становились другими… Там, дома, Тайка долго сидела бы с надутыми губами, упрямо отводя взгляд от тарелки. Левочка съел бы лениво несколько ложек бульона, а гущу — ни-ни. Одну бы ложечку той «гущи» сюда, в эту затируху — вот попировали бы… Даже забелить нечем. Как нечем? А молоко!.. Хозяйка не поскупилась, принесла полную кринку, так что впервые за долгое время дети наелись. Почти.