Как бы то ни было, фальшивая белая ночь подошла к концу. За стеной, в соседней комнате, послышался глухой стук упавшего диванного валика, привычный и неизбежный, как пенье муэдзина на Востоке или звон Биг Бэна в Лондоне: последние сорок лет так начинался ее день. Он привычно озвучивался, и это напоминало оркестр перед началом концерта, когда музыканты настраивают инструменты, покашливают и тихонько переговариваются. Оркестр составляли льющаяся из крана вода, горловой звук раковины, шарканье половой тряпки, газовая горелка, загудевшая свирепо, как паяльная лампа, и тут же усмиренная в трепетную фиалку наступившим на нее кофейником; стук дверей на лестничной площадке; шипенье замерзшего масла, плывущего по сковородке, как фигурист по льду, и кудахтанье захлебывающегося чайника. Спешат трамваи, дрожат оконные стекла; одно утро похоже на другое, как два коробка спичек. Однако так было не всегда: неизменны разве что бодрый звон трамваев, вода, всегда холодная и необыкновенно вкусная, да звук упавшего валика. Бабушка помнит утреннюю суету с растопкой плиты. Помнит, как купила примус, затем керогаз; газовая плитка появилась намного позднее. Современник примуса, оранжевый эмалированный кофейник, жизнь вел спартанскую и ничего, кроме цикория, отродясь не пробовал; он даже представить себе не мог, что его сменит алюминиевая посудина шахматного силуэта с нелепой длинной ручкой. А сковородки в то время и вовсе скучали неделями, оживляясь изредка, чтобы поджарить картошку на постном масле…
Принято думать, что старики любят вспоминать. Но ведь вспоминать можно только то, что забыто, а если вся твоя жизнь непрерывно идет перед глазами, точно кино крутят? Вещи, вещи не дают забыть, потому что помнят сами, как, например, стол, за которым она привыкла сидеть вот уже сорок семь лет — почти полвека! — не может забыть товарищей по гарнитуру, из коего он один остался — не в живых, но в этой комнате.
…Шел 39-й год, Гитлер занял Польшу, но ни Второй мировой, ни Великой Отечественной эта война еще не называлась, да и мало кто думал о войне; разве мало забот? Они с Колей подыскивали более просторную квартиру: дети подрастали. Мебель продавалась «по случаю», что всегда означало «по несчастному случаю» (тогда как покупалась по счастливому). В объявлении было написано: «в хорошие руки», словно речь шла о кошке. Смотреть поехали вместе с отцом, хоть тот и ворчал: на кой у чужих людей покупать, будто сам сделать не могу. С осеннего бульвара свернули вправо, на Стрелковую улицу, и позвонили у парадного.
Хозяин, профессор-немец лет шестидесяти, с усталым лицом и вялым мешком под подбородком, как у индюка, явно только что пришел. Придерживая висящую на манжете запонку, распахнул застекленную дверь в гостиную.
Мебель стояла не так, как была бы расставлена в магазине, где все продумано для искушения покупателя: со спинки кресла свисает шаль, стулья дружно окружают стол, а на трюмо трогательно лежит якобы забытая ребенком кукла в кисейном платье. Нет, стулья почему-то стояли вдоль стен, словно в доме собрались танцевать. На краю стола, покрытого бархатной скатертью с бомбошками, стояла тяжелая бронзовая пепельница, а с трюмо свисала, грозя соскользнуть, полуразвернутая немецкая газета. Другие газеты были рассыпаны по козетке, а на полу валялись два новеньких портпледа.
Эта свежая бесприютность гостиной никак не отражалась на самой мебели, которая Ирине сразу понравилась. Сделанная из ореха, она была легкой, изящной и удобной, а винного цвета бархат обивки, казалось, согревал комнату. Отец тоже одобрительно кивнул и ласково провел рукой по раме трюмо, задев газету; Коля негромко разговаривал с профессором. В зеркале была видна пухлая рука, вывинчивающая из манжеты упорную запонку, профиль мужа и невысокая женщина с бледным лицом и темно-каштановой волной волос, сбегающей на лоб и щеку. Она строго оглядела свое модное клетчатое платье и маленькие черные туфли, незаметно разгладила складку; поправила волосы.
Гарнитур был недешевым, но ни Ирина, ни отец не торговались: для такой мебели это было бы оскорбительно. На лице профессора отразились облегчение и растерянность одновременно. Было видно, что хозяин любит эту гостиную с широким балконом, тихую тенистую улицу, любит свою — вернее, уже не свою — элегантную мебель, — словом, привычный уют и покой старого дома и города. А все то, что относится к покупке чемоданов, несессеров и прочая, только раздражает, ибо одно дело — путешествие, и совсем другое — репатриация: такая же разница, как между новобрачным и новобранцем.
— Что им там, в Германии этой, медом намазано? — недоумевал отец на обратном пути. — Едут, едут… а на кой?
— Трудно сказать, папаша. Войны боятся, вот и едут, — Коля махнул, подзывая извозчика.
…В Городе действительно что-то менялось. Репатриация, предложенная Гитлером, всколыхнула местных немцев, и первой откликнулась молодежь. Отъезды, впрочем, начались не сразу, ибо старшее поколение оказалось тяжелее на подъем. В самом деле, о каком возврате на землю отцов можно говорить тем, чьи отцы, деды, прадеды и предки оных родились и жили здесь, на этой земле? И не из Бремена ли пришел в незапамятные времена епископ, чтобы основать — и благословить — этот город? Не немецкие ли бюргеры приехали его строить по образу и подобию своих родных городов?
Вот она, ловушка: те — приехали. Посему предлагают возвращаться — этим. Куда? — На родину, оставленную всего около семисот лет назад; извольте радоваться.
Не получалось — или получалось далеко не у всех.